Choose english language
В социальных сетях:

Блог. О себе и не только

Первые школьные годы я учился в художественном классе и довольно много рисовал вне обязательной программы. Возникала еще пока плохо осознаваемая, но сильно чувствуемая потребность изучать грамоту искусства. Мама выписывала мне «Юный художник». Этот журнал на несколько лет стал почти единственным и любимым моим учителем. Его номера я пролистывал сотни раз и все сохранил доныне.

Я читал на страницах журнала названия музеев, в которых хранятся произведения знаменитых художников, и взгляд, конечно, особенно останавливался на Третьяковской галерее. Эти два слова – Третьяковская галерея – вызывали во мне трепет и какое-то преклонение, как перед неким главным храмом искусства, порог которого я мечтал переступить и увидеть собственными глазами те самые шедевры, которые знал только по журнальным репродукциям. В какой-то мере посещение владимирского музея, где я впервые увидел подлинную живопись, еще больше укрепляло это желание. Я просил маму поехать в Москву. Это было начало мрачных и трудных 1990-х, и поехать в Москву из соседнего Владимира было нам не всегда по карману.

Наконец, летом 1994 года мы в Москве. Помню, с каким светлым чувством, с вылетавшим из груди сердцем я почти бежал по Лаврушинскому переулку… Но двери Третьяковки были плотно закрыты. Уже несколько лет шла большая реставрация, о которой мы во Владимире не знали. Кажется, пожилая женщина, из работников галереи, вышла к нам и, с жалостью взглянув на меня, чуть ли не всхлипывавшего, сказала, чтобы мы не расстраивались, а ехали на Крымский вал. Там устраиваются временные выставки Третьяковской галереи, а сейчас открыта большая выставка Василия Дмитриевича Поленова.

Это была масштабная выставка к 150-летию со дня рождения художника. В больших залах на стенах и отдельных щитах висели почти все известные картины Поленова. Народу было много; так, по крайней мере, казалось мне, маленькому провинциалу. Саму экспозицию я сейчас помню плохо. Помню только картину «Московский дворик», висевшую на одной из центральных стен, «Бабушкин сад» и особенно врезавшуюся в память «Больную» – страдающую девочку, лежащую в постели и освещенную боковым светом лампы.

Выставку я обошел несколько раз, торжествовал и почти забыл ту минуту, когда увидел перед собой закрытые двери старого здания галереи в Лаврушинском переулке.

Из Москвы я увез не только воспоминания о выставке, но и книгу о передвижниках, которую, как я помню, зачитывал насквозь, всем показывал и по которой учился.

Летние каникулы кончились, я пошел в пятый класс. Учился я уже не в классе с художественным уклоном, и урок изобразительного искусства был в неделю только один. И вот первый такой урок, учительница объявила свободную тему. Я хотел обязательно рассказать о том, как побывал в Третьяковской галерее на выставке Поленова и взялся ее рисовать. Вышла работа жидко разведенной гуашью, как я тогда делал, в теплой гамме: вид зала, который я почему-то изобразил сверху, зрители, толпящиеся между расставленных гармошкой щитов, и где-то я с мамой. Учительница хвалила и, кажется, взяла у меня этот лист на школьную выставку, но я требовал непременно вернуть его, он был мне очень дорог как воспоминание об одном из первых моих музеев.

* * *
Наступил 1998 год. Я стал старше всего на несколько лет и впервые побывал в Эрмитаже и Русском музее. Я восторгался, я превозносил Петербург, но что-то уже безвозвратно изменилось, не осталось больше таких глубоких пронзительных следов в моей душе, как от экспозиции владимирского музея и выставки Поленова на Крымском валу. Наверное, социум принялся пожирать во взрослеющей душе способность к таким чистым впечатлениям, которые могут осветить полжизни и быть для нее маяком, быть светом на сложном пути в искусстве.
Фото:
В годы учебы я бывал в Русском музее едва ли не чаще, чем где-то еще. Я мог на ощупь найти зал любого мастера и безошибочно воспроизвести развеску полотен. Я впитал в себя его шедевры, запрятал их под сердце, как воспоминания о самых дорогих людях.

Прошло 8 лет. В ноябре 2014 года Русский музей показался мне другим. Эта встреча была похожа на встречу с дорогими людьми, лица которых всегда представляются тебе, но после долгой разлуки ты вглядываешься в них пристально, хотя и с легкой блаженной улыбкой, словно удостоверяющей узнавание, и находишь новые черты, которых раньше не замечал.

Брюллов, Бруни, Семирадский, Суриков, Репин, вне зависимости от разного качества и места в истории искусства произведений каждого, подавили (и раздавили) форматами и грандиозностью тем. Постоять под ними, и тщетность наших потуг как-то очень явственна.

В Русском музее по понятным причинам меньше духа передвижничества, а потому и светлее экспозиция. Несколько Перовых и Маковских дают хорошую передышку от титанов и не кажутся слишком литературно-навязчивыми.

Репина смотрел особо, перечитав перед тем основные главы монографии Грабаря. Репин, конечно, хорош. Если в «Бурлаках», которых я очень люблю за песочно-охристый колорит и организацию пространства, кисть еще не всегда тверда, особенно в контурах и касаниях, то «Запорожцы» – это пир для глаз. Есть ощущение, что в Русском музее Репин более типичен, более соответствует «самому себе», чем в Третьяковке, где Репина мне как-то недостаточно, будто из нее убрали пару хороших репинских вещей.

В небольшом зале Куинджи – трепет и преклонение, преклонение и трепет. Что он сотворил с небом в «Ночном», какую дивную живописную сказку разостлал!

Вот Левитана в Русском, наоборот, мало, хороший Левитан весь в Москве.

Одна из самых счастливых встреч – с тремя вещами любимого Грабаря. В первой половине 2000-х в корпусе Бенуа выставлялся только «Дельфиниум». Теперь его перенесли в один из проходных залов и присоседили «Цветы и фрукты на рояле», которыми автор был очень доволен, и не самый вразумительный холст «В утренней росе». Этих двух вещей я в живую не видел. Смотрел спокойнее, чем раньше. Что-то переболело или переосозналось. Скорее, последнее, т.к. ясно отметил, что живопись при отличной прочности густого красочного слоя, которую обеспечивает тянущий клеемеловой грунт Грабаря, тускнеет и теряет звучность исходных цветов, что является прямым следствием применения того же грунта.

Развеску в корпусе Бенуа изменили так, что поначалу я путался, где что, и некоторых любимых вещей не нашел.

Врубель потух, но форма у него высечена так, что даже погасшие цвета не позволяют сомневаться в его гении.

У элегантного, умного и обладавшего превосходным вкусом Серова наслаждался удивительно звучным жемчужным колоритом «Портрета Орловой», не передаваемым ни одной репродукцией.

Авангард и вторую половину XX века петербургские искусствоведы составили с куда большими вкусом и тактом, чем их московские коллеги с Крымского вала, что, впрочем, и не удивительно. Во всяком случае, осматривая этот период в таком виде впервые, я не испытывал недоумений и отвращения.

Внимательно постоял перед небольшой «Тушей» 1960-х годов высоко ценимого мной Шемякина. Видя ее ранее только в репродукциях, я не мог должным образом оценить фактуру. И вот прекрасный случай, тем более, что живописи у Шемякина сравнительно немного. Фактуру он нарастил перед писанием красками, равномерно по всей площади картины, отчего, надо сказать, фактура «живет» на формате не слишком органично. Только гармония рельефа и плоскости дает сильное художественное впечатление. Красочный слой «Туши», как это было у старых мастеров, образован красивыми лессировками теплых оттенков.

Таков «другой» Русский музей. В сущности и не «другой», а мой Русский музей 2014 года.

Есть воспоминания, обращение к которым вызывает не просто теплые эмоции, но и сильное желание пережить свершившееся еще раз, особенно, если это воспоминания ребенка; детская память цепкая, и они, как невидимые стигматы, остаются в душе человека и в дальнейшем влияют на его мысли и дела. О таких воспоминаниях, связанных с искусством и чрезвычайно дорогих мне, я и напишу.

Мне было 7 или 8 лет. В школе я уже слыл мальчиком, который «хорошо рисует». Через городской парк мама часто ходила со мной к родственнице. У большого фонтана я видел внушительное белое здание с манящей надписью «Картинная галерея» и, кажется, не раз просился туда, но вечно зачем-то спешили. А однажды, в очередной раз пересекая парк, мама повела меня к раскрытой двери.

Мы вошли в темноту. Внутри почти квадратный павильон с балконами по периметру. На балконах было размещено дореволюционное искусство, хронологически слева направо, внизу – советское искусство. Я хорошо помню большое васнецовское полотно с былинным сюжетом, у которого я долго стоял и не мог поверить в чудо: в моем городе хранится вариант знаменитой вещи «После побоища Игоря Святославовича с половцами»! Помню «Все в прошлом» (очевидно, один из вариантов) Максимова, рыбака, плетущего сеть, кисти какого-то второстепенного художника, шишкинские «Цветы у забора» и нехарактерного для автора «Бычка», которого, как утверждала смотрительница, Шишкин написал чуть ли не на спор с неким знакомым: сумеет ли, если все лес да лес? Я уже узнавал работы Валентина Серова, поэтому восторженно стоял перед его «Девушкой с крынкой» и этюдом морского берега.

У картины Дубовского «Притихло» (наверное, эскиз или вариант, так как нашумевшее когда-то полотно хранится в Русском музее, а авторское повторение – в Третьяковке) расположился молодой человек с жидкой бородкой, всклокоченными волосами и горячим взглядом; он выполнял копию. Как мне тогда казалось, выходило очень убедительно.

В зале первого этажа запомнились произведения на тему войны и «Медовая пора» Кима Бритова. Тогда я впервые увидел холсты владимирских художников и, конечно, еще ничего не понял в них.

Из музея я вышел с маленькой книжкой, которая душисто пахла свежей печатью и хранила несколько репродукций только что увиденных произведений. Впоследствии я залистывал ее, заучивал зрительно наизусть; она осязаемо связывает меня с тем днем до сих пор.

На следующем уроке изобразительного искусства я страстно говорил о том, что во Владимире, совсем рядом, находится прекрасное собрание русской живописи, что был счастлив увидеть подлинные вещи мастеров, имена которых читал в «Юном художнике», рассказывал о былинном эпосе Васнецова, о Шишкине. Помню, учитель что-то уточнял про шишкинские работы, а потом осторожно возвратил меня «на землю»: в Третьяковку нужно ехать, там все шедевры.

У детей годы неспешны, но насыщены событиями. Прошло лет восемь. Мне захотелось освежить свои впечатления. В парке больше не было картинной галереи, теперь экспозиция размещалась в здании бывших присутственных мест. Я отлично помнил первую встречу с живописным собранием Владимиро-Суздальского музея-заповедника и с радостью узнавал многие холсты, встречал их, как старых добрых знакомых. Но не все нашел. Так, например, я обыскался «Все в прошлом», теперь оно служило декорацией в экспозиции дворянского быта. Но не только это расстроило. Все было другое, холодное. Не такое, как в парке. Или не такое, как в детстве.

Теперь минуло уже два десятилетия. Иногда случается пройти мимо белого здания, у большого фонтана. На нем знакомые буквы давно образуют совершенно чужое слово: «Галера». Оно режет меня на куски и рождает бурю проклятий в адрес подсуетившихся сообразительных деляг. Но я, тем не менее, со светлой грустью вспоминаю тот день, когда я с мамой впервые прошел под этими буквами в таинственный полумрак, ставший временным пристанищем вечного искусства.
Фото:
Давно я в ней не был.

А был лет 6 назад.

Показалось, что изменилась экспозиция на Крымском валу. Немного. Или изменился я.

Поделюсь кое-чем из того, что варится во мне после 8 июля 2014 года.

Крепок русский авангард, но Гончаровой и Ларионовым объелся. Так ли уж им следует занимать несколько залов? О непропорциональности думалось весь осмотр, предпочтения экспозиционщиков не прикрыты. Хорош Илья Машков. С наслаждением рассматривал Куприна и Кончаловского. Малевича рисунок слаб. Филонов умница – такое вытворял! У Кандинского бестолковщина, и цвет его не спасает. Крымова выставлено мало и не самое сильное, а ведь крупный мастер.

Дейнека грязноват, хотя, бесспорно, масштабен. Штеренберг привлек. Лебедева очень люблю – «русский Ренуар». От Фалька ждал большего. Древин не впечатлил, цвет-то не глубок – рано искусствоведы флагами махать начали. Да и вообще перекосов много; выпятили всех «не советских»; будто если был тесним, то обязательно значительный мастер.

Зал Герасимова со товарищи можно и ликвидировать – эти сталинские песнопения не то чтобы режут глаз тенденциозностью, а и живописью не блещут. Уродливо как-то. Сергей Герасимов ведь отличный художник; как поэтичен его «Лед прошел»! Но этот компромисс с властью… Творцам следует подальше быть от кремлей.

Корин с Нестеровым уж очень многословны, хотя рисовальщики – дай боже. Пластов, конечно, значителен, особенно в «Ужине трактористов»; какой там плотный цвет! Гаврилов немного поверхностен. Вообще москвичи-академисты скучноваты. Попков и Салахов – мои давние пристрастия, но в этот раз не пробрали до печенок. От персонажей Нестеровой мне становится плохо.

Целков своеобычен, но антиживописен. Кабаков заставил недоумевать. А дальше… живопись рассыпалась, начались заигрывания с заумью. А потом и зауми не стало, только игра. Игра, в которой вечная ничья.

Но если отбросить в сторону все эти мимолетные впечатления, то залы на Крымском валу всколыхнули во мне давние размышления о путях искусства будущего. Я думал над тем, где заканчивается вкус и начинается заслоняющая его «актуальщина», где форма упирается в посредственные способности, где масштаб подавляет эстетику. Я мечтал о скорейшей победе чистой формы над «измами», о том, чтобы сердца реалистов были теплее, краски звонче, а кисти умнее, чтобы живой водой красоты смочились губы концептуалистов, о тлене их «невинных» игр и о чем-то еще для меня неуловимо важном.