Choose english language
В социальных сетях:

Блог. О себе и не только

Когда-то мне казалось, что живопись должна быть непременно наполнена смыслом. Я хотел для себя сформулировать его. Сформулировать так, чтобы живопись «говорила» нечто, постигаемое рационально. Сейчас мне кажется, что эта линия уводит искусство в сторону, лишает его художественной полноты.

Я думал над тем, на какой основе строится живопись, если не на интеллектуальной. Здесь очень подходит сравнение с литературой. Я вычитал, что во французском литературоведении есть такой термин – «эвокация». Он означает литературные приемы, цель использования которых состоит в том, чтобы передать читателю ощущение от объекта, а не воспроизвести сам этот объект. Имея в виду, что для литературы данный прием в принципе не характерен (им пользуются, но он не является изначально присущим литературе, не стоит в ряду «классических» литературных приемов), поскольку в литературе огромное место отведено рациональности и интеллектуальному началу, то в этом смысле литературу можно представить кривым зеркалом живописи. Живопись как раз очень мало пользуется рациональностью как средством передачи живописного образа, зато прочно сидит на приемах передачи ощущений. Живопись плохо согласуется с воздействием на интеллектуальные рецепторы, зато рецепторы эмоциональные, подсознательные она задействует в полной мере. Причем комбинирование первого и второго возможно (Леонардо, Рембрандт, Делакруа, Пикассо), но второе – передача ощущений, «живописность», пластическая красота – все равно превалируют. Переизбыток первого, как правило, лишает произведение художественности (многие «передвижники», ведь именно за это о них нелестно высказывался Бенуа в своей нашумевшей некогда «Истории русской живописи в XIX веке», частично представители соцреализма, Глазунов).

Думаю, нечто подобное имел в виду Ким Бритов, когда говорил: «60 лет я считал, что цвет и настроение – главное. И только к концу жизни понял, что главное – энергия, вложенная в произведения». И это бритовское высказывание точнее жонглирования избитой философской дихотомией формы и содержания. Добавлю: в этой энергии неизбежно заложен и интеллектуальный багаж художника, и масштаб его творчества, и его индивидуальность.

Может быть, оттого смысл живописи очень трудно формулируем. Он хорошо усваивается чувственно, эмоционально, через переживание и откровение. Перевести в языковые формы цвет, линию, форму, фактуру, пластику крайне трудно. Для того, чтобы почувствовать их гармонию (или дисгармонию) иногда достаточно первого взгляда, который или восхищает или разочаровывает.

Следствий неверного понимания смысла живописи самими художниками (про зрителей я говорить здесь не буду, поскольку это отдельная тема, сильно выходящая за рамки обозначенного вопроса), к сожалению, хватает.

Вот один пример. Вы видите работу, написанную в традиционной реалистической манере, не выходящей за рамки академической выучки. В то же время автор, видимо, тяготясь этим, пытается «выскочить» из академических одежд и дает такой работе слишком абстрактное название, типа «Бесконечность», «Загадка», «Наслаждение» и прочее в подобном духе. Возникает ситуация, когда название «перекрикивает» художественную сторону произведения, когда высоте интеллектуального начала не соответствует начало художественное. И вы как зритель не верите такому произведению.

Другой пример. Если вы замечаете на полотне напористое желание художника «высказаться» (в плане именно интеллектуальном, а не в смысле максимального выплеска на холст творческой энергии), то чаще всего вы сталкиваетесь со «сваливанием» его в утомляющую повествовательность, назидание и плакат. Голый остов ума, мясо художественности съедено интеллектом. Вам остались одни жалкие кости «смысла». И вы немного жалеете, что автор, выбирая творческий путь, однажды занялся живописью, а не литературой.


Есть воспоминания, обращение к которым вызывает не просто теплые эмоции, но и сильное желание пережить свершившееся еще раз, особенно, если это воспоминания ребенка; детская память цепкая, и они, как невидимые стигматы, остаются в душе человека и в дальнейшем влияют на его мысли и дела. О таких воспоминаниях, связанных с искусством и чрезвычайно дорогих мне, я и напишу.

Мне было 7 или 8 лет. В школе я уже слыл мальчиком, который «хорошо рисует». Через городской парк мама часто ходила со мной к родственнице. У большого фонтана я видел внушительное белое здание с манящей надписью «Картинная галерея» и, кажется, не раз просился туда, но вечно зачем-то спешили. А однажды, в очередной раз пересекая парк, мама повела меня к раскрытой двери.

Мы вошли в темноту. Внутри почти квадратный павильон с балконами по периметру. На балконах было размещено дореволюционное искусство, хронологически слева направо, внизу – советское искусство. Я хорошо помню большое васнецовское полотно с былинным сюжетом, у которого я долго стоял и не мог поверить в чудо: в моем городе хранится вариант знаменитой вещи «После побоища Игоря Святославовича с половцами»! Помню «Все в прошлом» (очевидно, один из вариантов) Максимова, рыбака, плетущего сеть, кисти какого-то второстепенного художника, шишкинские «Цветы у забора» и нехарактерного для автора «Бычка», которого, как утверждала смотрительница, Шишкин написал чуть ли не на спор с неким знакомым: сумеет ли, если все лес да лес? Я уже узнавал работы Валентина Серова, поэтому восторженно стоял перед его «Девушкой с крынкой» и этюдом морского берега.

У картины Дубовского «Притихло» (наверное, эскиз или вариант, так как нашумевшее когда-то полотно хранится в Русском музее, а авторское повторение – в Третьяковке) расположился молодой человек с жидкой бородкой, всклокоченными волосами и горячим взглядом; он выполнял копию. Как мне тогда казалось, выходило очень убедительно.

В зале первого этажа запомнились произведения на тему войны и «Медовая пора» Кима Бритова. Тогда я впервые увидел холсты владимирских художников и, конечно, еще ничего не понял в них.

Из музея я вышел с маленькой книжкой, которая душисто пахла свежей печатью и хранила несколько репродукций только что увиденных произведений. Впоследствии я залистывал ее, заучивал зрительно наизусть; она осязаемо связывает меня с тем днем до сих пор.

На следующем уроке изобразительного искусства я страстно говорил о том, что во Владимире, совсем рядом, находится прекрасное собрание русской живописи, что был счастлив увидеть подлинные вещи мастеров, имена которых читал в «Юном художнике», рассказывал о былинном эпосе Васнецова, о Шишкине. Помню, учитель что-то уточнял про шишкинские работы, а потом осторожно возвратил меня «на землю»: в Третьяковку нужно ехать, там все шедевры.

У детей годы неспешны, но насыщены событиями. Прошло лет восемь. Мне захотелось освежить свои впечатления. В парке больше не было картинной галереи, теперь экспозиция размещалась в здании бывших присутственных мест. Я отлично помнил первую встречу с живописным собранием Владимиро-Суздальского музея-заповедника и с радостью узнавал многие холсты, встречал их, как старых добрых знакомых. Но не все нашел. Так, например, я обыскался «Все в прошлом», теперь оно служило декорацией в экспозиции дворянского быта. Но не только это расстроило. Все было другое, холодное. Не такое, как в парке. Или не такое, как в детстве.

Теперь минуло уже два десятилетия. Иногда случается пройти мимо белого здания, у большого фонтана. На нем знакомые буквы давно образуют совершенно чужое слово: «Галера». Оно режет меня на куски и рождает бурю проклятий в адрес подсуетившихся сообразительных деляг. Но я, тем не менее, со светлой грустью вспоминаю тот день, когда я с мамой впервые прошел под этими буквами в таинственный полумрак, ставший временным пристанищем вечного искусства.
Фото: